Неточные совпадения
Точно он
попал клочком
одежды в колесо машины, и его начало
в нее втягивать.
Самгин вышел на улицу и тотчас же
попал в группу людей, побитых
в драке, — это было видно по их
одежде и лицам. Один из них крикнул...
— Если бы мне удалось отсюда выйти, я бы все кинул. Покаюсь: пойду
в пещеры, надену на тело жесткую власяницу, день и ночь буду молиться Богу. Не только скоромного, не возьму рыбы
в рот! не постелю
одежды, когда стану
спать! и все буду молиться, все молиться! И когда не снимет с меня милосердие Божие хотя сотой доли грехов, закопаюсь по шею
в землю или замуруюсь
в каменную стену; не возьму ни пищи, ни пития и умру; а все добро свое отдам чернецам, чтобы сорок дней и сорок ночей правили по мне панихиду.
Рос он у них как дикий зверенок, не научили его пастухи ничему, напротив, семи лет уже посылали
пасти стадо,
в мокреть и
в холод, почти без
одежды и почти не кормя его.
Несколько раз
в продолжение дня, как только она оставалась одна, Маслова выдвигала карточку из конверта и любовалась ею; но только вечером после дежурства, оставшись одна
в комнате, где они
спали вдвоем с сиделкой, Маслова совсем вынула из конверта фотографию и долго неподвижно, лаская глазами всякую подробность и лиц, и
одежд, и ступенек балкона, и кустов, на фоне которых вышли изображенные лица его и ее и тетушек, смотрела на выцветшую пожелтевшую карточку и не могла налюбоваться
в особенности собою, своим молодым, красивым лицом с вьющимися вокруг лба волосами.
Но когда настал час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда
пал неотразимый удар, встала, сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая о камни головы, только с окаменелым ужасом покорности
в глазах пошла среди павшего царства,
в великом безобразии
одежд, туда, куда вела ее рука Иеговы, и так же — как эта бабушка теперь — несла святыню страдания на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
Пожарные
в двух этажах, низеньких и душных, были набиты, как сельди
в бочке, и
спали вповалку на нарах, а кругом на веревках сушилось промокшее на пожарах платье и белье. Половина команды — дежурная — никогда не раздевалась и
спала тут же
в одежде и сапогах.
Тотчас мы стали сушиться. От намокшей
одежды клубами повалил пар. Дым костра относило то
в одну, то
в другую сторону. Это был верный признак, что дождь скоро перестанет. Действительно, через полчаса он превратился
в изморось. С деревьев продолжали
падать еще крупные капли.
Пустая юрта, видимо, часто служила охотникам для ночевок. Кругом нее весь сухой лес давно уже был вырублен и пожжен. Дерсу это не смутило. Он ушел поглубже
в тайгу и издалека приволок сухой ясень. До самых сумерек он таскал дрова, и я помогал ему, сколько мог. Зато всю ночь мы
спали хорошо, не опасаясь за палатку и за
одежду.
Идти стало немного легче: тропа меньше кружила и не так была завалена буреломом.
В одном месте пришлось еще раз переходить вброд речку. Пробираясь через нее, я поскользнулся и
упал в воду, но от этого
одежда моя не стала мокрее.
Собирая дрова, я увидел совсем
в стороне, далеко от костра, спавшего солона. Ни одеяла, ни теплой
одежды у него не было. Он лежал на ельнике, покрывшись только одним своим матерчатым кафтаном. Опасаясь, как бы он не простудился, я стал трясти его за плечо, но солон
спал так крепко, что я насилу его добудился. Да Парл поднялся, почесал голову, зевнул, затем лег опять на прежнее место и громко захрапел.
Пробираться сквозь заросли горелого леса всегда трудно. Оголенные от коры стволы деревьев с заостренными сучками
в беспорядке лежат на земле.
В густой траве их не видно, и потому часто спотыкаешься и
падаешь. Обыкновенно после однодневного пути по такому горелому колоднику ноги у лошадей изранены, у людей
одежда изорвана, а лица и руки исцарапаны
в кровь. Зная по опыту, что гарь выгоднее обойти стороной, хотя бы и с затратой времени, мы спустились к ручью и пошли по гальке.
Переправляться через Билимбе, пока не
спадет вода, нечего было и думать. Нет худа без добра. Мы все нуждались
в отдыхе; у мулов был измученный вид; надо было починить
одежду и обувь, справить седла, почистить ружья. Кроме того, у нас начали иссякать запасы продовольствия.
Но солдат поставлен
в лучшие санитарные условия, у него есть постель и место, где можно
в дурную погоду обсушиться, каторжный же поневоле должен гноить свое платье и обувь, так как, за неимением постели,
спит на армяке и на всяких обносках, гниющих и своими испарениями портящих воздух, а обсушиться ему негде; зачастую он и
спит в мокрой
одежде, так что, пока каторжного не поставят
в более человеческие условия, вопрос, насколько
одежда и обувь удовлетворяют
в количественном отношении, будет открытым.
—
Упали!
Упали! — раздались голоса на палубе, но никто ни с места. Не зная, кто
упал, Никифор Захарыч, мигом сбросив с себя верхнюю
одежду, бросился
в Волгу. Недаром его смолоду окунем звали за то, что ему быть на воде все одно, что по земле ходить, и за то, что много людей он спас своим уменьем плавать.
Он, молча и не оглядываясь на Женьку, стал торопливо одеваться, не
попадая ногами
в одежду. Руки его тряслись, и нижняя челюсть прыгала так, что зубы стучали нижние о верхние, а Женька говорила с поникнутой головой...
Я долго не
спал, удивленный этой небывалой сценой… Я сознавал, что ссора не имела личного характера. Они спорили, и мать плакала не от личной обиды, а о том, что было прежде и чего теперь нет: о своей отчизне, где были короли
в коронах, гетманы, красивая
одежда, какая-то непонятная, но обаятельная «воля», о которой говорили Зборовские, школы,
в которых учился Фома из Сандомира… Теперь ничего этого нет. Отняли родичи отца. Они сильнее. Мать плачет, потому что это несправедливо… их обидели…
Я была брезглива с рождения, и никогда не была
в то же время пуглива и труслива; но, признаюсь, чуть не
упала в обморок, когда приподняли немного повязку на моих глазах, и я увидала при синеватом освещении спиртовой лампы прямо перед собою только что принятую перед тем сестру
в окровавленной
одежде.
Новость и неизвестность его положения, огромный храм с иконостасом, украшенный щедро золотом и драгоценными каменьями, на которых играл свет восковых свечей и лампад, поражающее пение, стройный ряд монахов
в черной
одежде, торжественное спокойствие, с каким они молились Богу — словом, вся святость места ясно говорила за себя и невольно заставляла
пасть во прах и молиться усердно. Несмотря на то, что вечерня продолжалась часа три, Михаил Андреевич не почувствовал ни утомления, ни усталости.
Сон был так крепок, что Сергей Дмитриевич несколько минут не мог прийти
в себя и сообразить, где он и что с ним. Его взгляд
упал на сверток
одежды Зыбина, на котором он
спал.
Заваленный делами, постоянно озабоченный приращением своего состояния, желчный, резкий, нетерпеливый, он не скупясь давал деньги на учителей, гувернеров, на
одежду и прочие нужды детей; но терпеть не мог, как он выражался, нянчиться с писклятами, — да и некогда ему было нянчиться с ними: он работал, возился с делами,
спал мало, изредка играл
в карты, опять работал; он сам себя сравнивал с лошадью, запряженной
в молотильную машину.
Грозен был вид старого воеводы среди безмолвных опричников. Значение шутовской его
одежды исчезло. Из-под густых бровей сверкали молнии. Белая борода величественно
падала на грудь, приявшую некогда много вражьих ударов, но испещренную ныне яркими заплатами; а
в негодующем взоре было столько достоинства, столько благородства, что
в сравнении с ним Иван Васильевич показался мелок.
Ужас был
в доме Морозова. Пламя охватило все службы. Дворня кричала,
падая под ударами хищников. Сенные девушки бегали с воплем взад и вперед. Товарищи Хомяка грабили дом, выбегали на двор и бросали
в одну кучу дорогую утварь, деньги и богатые
одежды. На дворе, над грудой серебра и золота, заглушая голосом шум, крики и треск огня, стоял Хомяк
в красном кафтане.
— Дружина Андреевич, — сказал он важно, но ласково, — я снял с тебя
опалу; зачем ты
в смирной
одежде?
И, узнав о том, царь вошел
в ярость великую, приказал Морозову отойти от очей своих и отпустить седые волосы, доколе не сымется с него
опала. И удалился от двора боярин; и ходит он теперь
в смирной
одежде, с бородою нечесаною,
падают седые волосы на крутое чело. Грустно боярину не видать очей государевых, но не опозорил он своего роду, не сел ниже Годунова!
Белая, как снег, борода и тонкие, почти воздушные волосы такого же серебристого цвета рассыпались картинно по груди и по складкам его черной рясы и
падали до самого вервия, которым опоясывалась его убогая монашеская
одежда; но более всего изумительно было для меня услышать из уст его такие слова и мысли об искусстве, которые, признаюсь, я долго буду хранить
в душе и желал бы искренно, чтобы всякий мой собрат сделал то же.
Володя последовал примеру голландцев и нашел, что блюдо это очень вкусное. За «рисовой закуской» подавалось множество блюд, за ними фрукты, и затем все торопливо разошлись, чтобы снова облачиться
в райские
одежды и «делать сиесту», то есть
спать в постелях или лонгшезах.
В эти часы гостиница представляла собой сонное царство.
Потом
одежду, а кто запасливей, так и рогожку, на которой
спал, валили
в лодку, и приказчик увозил бурлацкое имущество к посудине.
Помнится еще картинка: облака, а по ним на паре рысаков
в развевающихся
одеждах мчится, стоя на колеснице, Илья-пророк… Далее берег моря, наполовину из воды высунулся кит, а из его
пасти весело вылезает пророк Иона.
Отовсюду на лицо Матвея
падали слащавые улыбки,
в уши вторгался приторный шёпот сочувствия, восхищения молодостью, красотой и
одеждой, вздохи, тихие слова молитв.
Эти трое — первейшие забавники на базаре: они ловили собак, навязывали им на хвосты разбитые железные вёдра и смотрели, смеясь, как испуганное животное с громом и треском мечется по площади, лая и визжа.
В сырые дни натирали доски тротуара мылом, любуясь, как прохожий, ступив
в натёртое место, скользил и
падал; связывали узелки и тюрички, наполняя их всякою дрянью, бросали на дорогу, — их веселило, когда кто-нибудь поднимал потерянную покупку и пачкал ею руки и
одежду.
От него пошла большая волна, которая окатила меня с головой и промочила
одежду. Это оказался огромный сивуч (морской лев). Он
спал на камне, но, разбуженный приближением людей, бросился
в воду.
В это время я почувствовал под ногами ровное дно и быстро пошел к берегу. Тело горело, но мокрая
одежда смерзлась
в комок и не расправлялась. Я дрожал, как
в лихорадке, и слышал
в темноте, как стрелки щелкали зубами.
В это время Ноздрин оступился и
упал. Руками он нащупал на земле сухой мелкий плавник.
Вспомнили мы и выругали Вандагу, покинувшего нас
в трудную минуту, досталось и сивучу, вымочившему маши
одежды.
Спать было негде. Всю ночь мы просидели у камней и клевали носами до самого рассвета.
Луна немного переместилась. Длинные черные тени деревьев, словно гигантские стрелки, показывали, что месяц передвинулся по небу к той точке,
в которой ему надлежит быть
в девять часов вечера. Кругом все
спало. Сквозь ветви деревьев на тропу ложились кружевные тени листвы, я ступал на них, и они тотчас взбирались ко мне на обувь и на
одежду.
Так рассказывали Александру Васильевичу, а стоя на часах
в коридоре Петропавловской крепости, он видел, как один из заключенных, робкий, приниженный, с всклокоченными волосами, с седой бородой, бледным лицом, впалыми щеками,
в оборванной грязной
одежде,
упал в ноги назначенному для сопровождения его
в ссылку князю Шаховскому, обнимая его колени и умоляя о пощаде.
И когда убийство было совершено, у Раскольникова осталось впечатление, «как будто его кто-то взял за руку и потянул за собой, неотразимо, слепо, с неизвестною силой, без возражений. Точно он
попал клочком
одежды в колесо машины, и его начало
в нее втягивать».
Оголение и уплощение таинственной, глубокой «живой жизни» потрясает здесь душу почти мистическим ужасом. Подошел к жизни поганый «древний зверь», — и вот жизнь стала так проста, так анатомически-осязаема. С девушки воздушно-светлой, как утренняя греза, на наших глазах как будто
спадают одежды, она — уж просто тело, просто женское мясо. Взгляд зверя говорит ей: «Да, ты женщина, которая может принадлежать каждому и мне тоже», — и тянет ее к себе, и радостную утреннюю грезу превращает —
в бурую кобылку.
С утра дул неприятный холодный ветер с реки, и хлопья мокрого снега тяжело
падали с неба и таяли сразу, едва достигнув земли. Холодный, сырой, неприветливый ноябрь, как злой волшебник, завладел природой… Деревья
в приютском саду оголились снова. И снова с протяжным жалобным карканьем носились голодные вороны, разыскивая себе коры… Маленькие нахохлившиеся воробышки, зябко прижавшись один к другому, качались на сухой ветке шиповника, давно лишенного своих летних
одежд.
Пыльные, потные люди, весело и шумно перекликаясь, бегут обедать, многие спешат на берег и, быстро сбросив серые
одежды, прыгают
в море, — смуглые тела,
падая в воду, тотчас становятся до смешного маленькими, точно темные крупинки пыли
в большой чаше вина.
Колебались
в отблесках огней стены домов, изо всех окон смотрели головы детей, женщин, девушек — яркие пятна праздничных
одежд расцвели, как огромные цветы, а мадонна, облитая серебром, как будто горела и таяла, стоя между Иоанном и Христом, — у нее большое розовое и белое лицо, с огромными глазами, мелко завитые, золотые волосы на голове, точно корона, двумя пышными потоками они
падают на плечи ее.
Кузьма Терентьев бросился на Фимку, приподнял ее одной рукой за шиворот, а другой стал срывать с нее
одежду. Обнажив ее совершенно, он снова бросил ее на пол, схватил самый толстый кнут и стал хлестать ее им по чем
попало, с каким-то безумным остервенением. Страшные вопли огласили погребицу. Но
в этих воплях слышен был лишь бессвязный крик, ни просьбы о пощаде, ни даже о жалости не было
в них.
Было второе марта. Накануне роздали рабочим жалованье, и они, как и всегда, загуляли. После «получки» постоянно не работают два, а то и три дня. Получив жалованье, рабочие
в тот же день отправляются
в город закупать там себе белье,
одежду, обувь и расходятся по трактирам и питейным, где пропивают все,
попадают в часть и приводятся оттуда на другой день. Большая же часть уже и не покупает ничего, зная, что это бесполезно, а пропивает деньги, не выходя из казармы.
Со всем тем Захар все-таки глядел с прежнею наглостью и самоуверенностью, не думал унывать или
падать духом.
В ястребиных глазах его было даже что-то презрительно-насмешливое, когда случайно обращались они на прорехи рубашки. Казалось, жалкие остатки «форсистой»
одежды были не на плечах его, а лежали скомканные на земле и он попирал их ногами, как предметы, недостойные внимания.
Астров.
В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и
одежда, и душа, и мысли. Она прекрасна, спора нет, но… ведь она только ест,
спит, гуляет, чарует всех нас своею красотой — и больше ничего. У нее нет никаких обязанностей, на нее работают другие… Ведь так? А праздная жизнь не может быть чистою.
Великий князь взглянул на своего спутника, взглянул на спутника великой княгини и опять на своего. Лица незнакомые, оба с мечами наголо, кругом его дворчан все чужие! Он обомлел: смертная бледность покрыла щеки его; несчастный старик готов был
упасть в обморок и остановил своего коня. Молодая княгиня, ничего не понимая, смотрела с каким-то ребяческим кокетством на своего пригожего оруженосца. Она была
в мужской
одежде — прекраснее мальчика не видано, — но литвянка умела ловко выказать, что она женщина.
Это не Антон. Тот
в немецкой епанечке, светлые волосы его
падают кудрями по плечам, а этот молодец острижен
в кружок,
в русской
одежде,
в шеломе и латах. Щеки его горят, он весь
в пыли с головы до ног. Между тем паробок принимает коня его, служит ему, как своему господину, и дает знать, что он может идти
в хоромы.
Посреди этой воплощенной зимы
пал цветок, только что распустившийся: девушка лет шестнадцати — по
одежде ее, по месту, которое занимает
в углублении комнаты, должно принять ее за служанку.
Перед глазами Евсея закружились пёстрым хороводом статные, красивые люди
в блестящих
одеждах, возникала другая, сказочная жизнь. Она оставалась с ним, когда он лёг
спать; среди этой жизни он видел себя
в голубом кафтане с золотом,
в красных сапогах из сафьяна и Раису
в парче, украшенной самоцветными камнями.
— Теперь
спи.
В шкафе лежит войлок, подушка и одеяло. Это — твоё. Завтра я куплю тебе хорошую
одежду. Иди!
Через несколько дней я принес рано утром булки знакомому доценту, холостяку, пьянице, и еще раз увидал Клопского. Он, должно быть, не
спал ночь, лицо у него было бурое, глаза красны и опухли, — мне показалось, что он пьян. Толстенький доцент, пьяный до слез, сидел,
в нижнем белье и с гитарой
в руках, на полу среди хаоса сдвинутой мебели, пивных бутылок, сброшенной верхней
одежды, — сидел, раскачиваясь, и рычал...